И.А. Бунин
Биография И.А. Бунина
Мой реферат
Избранные произведения
Кастрюк. (1892г.)
Антоновские яблоки.(1900г.)
Цифры. (1900г.)
Дельта. (1907г.)
Деревня. (1909г.)
Суходол. (1911г.)
Геннисарет. (1911г.)
Сказка. (1913)
Оброк. (1913г.)
Сны Чанга. (1916г.)
Петлистые уши. (1916г.)
Легкое дыхание. (1916г.)
Подснежник. (1927г.)
Лапти. (1924г.)
"Роза Иерихона" и другие миниатюры. (1930)
Из сборника "Темные аллеи"
Чистый понедельник. (1944г.)
Холодная осень. (1944г.)
"Дубки". (1943г.)
Солнечный удар. (1925г.)
Антигона (1940г.)
Волки. (1940г.)
Кавказ. (1938г.)
Ворон (1944г.)
Баллада. (1938г.)
Месть. (1944г.)
Второй кофейник. (1944г.)
Сборники стихотворений
Стихотворения 1912-1916г.г.
Произведения, не включавшиеся в собрания сочинений
Суета сует. (1927г.)
Паломница. (1930г.)
Поросята. (1930г.)
Сказки. (1930г.)
Публицистика, мемуары
Тень птицы. Книга очерков. (1911г.)
Окаянные дни. (1925г.)
Переписка
Переписка А.П.Чехова и И.А.Бунина
Письма внучке С. Рахманинова
 

 

 
 
 

И. А. Бунин. Дубки

Шел мне тогда, друзья мои, всего двадцать третий год, -- дело, как видите, давнее, еще дней блаженной памяти Николая Павловича, -- только что произведен я был в чин гвардейского корнета, уволен зимой в том Для меня достопамятном году в двухнедельный отпуск в свою рязанскую вотчину, где, по кончине родителя, одиноко жила моя матушка, и, приехав, вскорости жестоко влюбился: заглянул однажды в давно пустовавшую дедовскую усадьбу при некоем сельце Петровском, по соседству нашей, да и стал под всякими предлогами заглядывать туда все чаще и чаще. Дика и поныне русская деревня, зимой пуще всего, а что ж было в мои времена! Таково дико было и Петровское с этой пустовавшей усадьбой на его окраине, называвшейся "Дубки", ибо при въезде в нее росло несколько дубов, в мою пору уже древних, могучих. Под теми дубами стояла старая грубая изба, за избой разрушенные временем службы, еще дальше пустыри вырубленного сада, занесенного снегами, и развалина барского дома с темными провалами окон без рам. И вот в этой-то избе под дубами и сиживал я чуть не каждый день, болтая всякий будто бы хозяйственный вздор жившему в ней нашему старосте Лавру, даже низко ища его дружества и тайком бросая горестные взоры на его молчаливую жену Анфису, схожую скорее с испанкой, чем с простою русскою дворовой, бывшую чуть не вдвое моложе Лавра, рослого мужика с кирпичным лицом в темно-красной бороде, из которого легко мог бы выйти атаман шайки муромских разбойников. С утра я без раэбору читал что попадет под руку, бренчал на фортепьяно, подпевая с томлением: "Когда, душа, просилась ты погибнуть иль любить", -- а пообедав, уезжал до вечера в "Дубки", невзирая на жгучие ветры и вьюги, неустанно летевшие к нам из саратовских степей. Так прошли Святки и приблизился срок моего возвращения к должности, о чем я и осведомил однажды с притворной непринужденностью Лавра и Анфису. Лавр резонно заметил на то, что служба царская, вестимо, первое всего, и тут за чем-то вышел из избы, Анфиса же, сидевшая с шитьем в руках, опустила вдруг шитье на колени, посмотрела вслед мужу своими кастильскими очами и, лишь только захлопнулась дверь за ним, стремительно-страстно блеснула ими в меня и сказала горячим шепотом:

-- Барин, завтра он уедет с ночевкой в город, приезжайте ко мне скоротать вечерок на прощанье. Таилась я, а теперь скажу: горько мне будет расставаться с вами!

Я, конечно, был сражен таковым признанием и только успел головой кивнуть в знак согласия -- Лавр воротился в избу.

После того я, как понимаете, не чаял в неизъяснимом нетерпении и дожить до завтрашнего вечера, не знал, что с собой делать, думая только одно: пренебрегу всем своим карьером, брошу полк, останусь навеки в деревне, соединю судьбу свою с нею по смерти Лавра -- и прочее подобное... "Ведь он уже стар, -- думал я, невзирая на то, что Лавру еще и пятидесяти не было, -- он должен скоро умереть..." Наконец прошла ночь, -- я до самого утра то трубку курил, то ром пил, нимало не пьянея, все разгораясь в своих безрассудных мечтах, -- прошел и короткий зимний день, стало темнеть, а на дворе -- прежестокий буран. Как тут уехать из дому, что сказать матушке? Теряюсь, не знаю, как быть, как вдруг простая мысль: да съезжу тайком, вот и вся темноту спички, весело крича: постель, а как только матушка откушала и удалилась к себе, -- наступила уже ранняя зимняя ночь, -- с великою поспешностью оделся, побежал в избу к конюхам, приказал запречь легонькие санки и был таков. На дворе зги не видно в белой метельной тьме, но дорога лошади знакомая, пустил ее наугад, и не прошло и полчаса, как зачернели в этой тьме гудящие дубы над заветной избой, засветилось сквозь снег ее окошко. Привязал я лошадь к дубу, бросил на нее попону -- и, вне себя, через сугроб, в темные сенцы! Нашарил дверь избы, шагнул за порог, а она уж наряжена, набелена, нарумянена, сидит в блеске и красном дыму лучины на лавке близ стола, уставленного по белой скатерти угощением, во все глаза ждет меня. Все маячит, дрожит в этом блеске, в дыму, но глаза и сквозь них видны -- столь они широки и пристальны! Лучина в светце на припечном столбе, над лоханью с водой, трещит, слепит быстрым багровым пламенем, роняет огненные искры, шипящие в воде, на столе тарелки с орехами и мятными жамками, штоф с наливкою, два стаканчика, а она, близ стола, спиной к белому от снега окошку, сидит в шелковом лиловом сарафане, в миткалевой сорочке с распашными рукавами, в коралловом ожерелье -- смоляная головка, сделавшая бы честь любой светской красавице, гладко причесана на прямой пробор, в ушах висят серебряные серьги... Увидав меня, вскочила, мигом скинула с меня оснеженную шапку, лисью поддевку, толкнула к лавке, -- все как в исступлении, вопреки всем моим прежним мыслям о ее гордой неприступности, -- бросилась на колени ко мне, обняла, прижимая к моему лицу свои жаркие ланиты...

-- Что ж ты таилась, -- говорю, -- дождалась до разлуки нашей!

Отвечает отчаянно:

-- Ах, что ж я могла! Сердце заходилось, как ты приезжал, видела твое мучение, да я крепка, не выдавала себя! Да и где могла открыться тебе? Ведь ни минуты не была глаз на глаз с тобой, а при нем даже взглядом не откроешься, зорок, как орел, заметит что -- убьет, рука не дрогнет!

И опять обнимает, жмет мою робкую руку, кладет на колени себе... Чувствую ее тело на своих ногах сквозь легкий сарафан и уж не владею собой, как вдруг она вся чутко и дико выпрямляется, вскакивает, глядя на меня глазами Пифии:

-- Слышишь?

Слушаю -- и ничего не слышу, кроме шума снега за стеной: что, мол, такое?

-- Подъехал кто-то! Лошадь заржала! Он!

И, забежав и сев за стол, превозмогая тяжкое дыхание, громко говорит простым голосом, наливая дрожащей рукой из штофа:

-- Выкушайте, сударь, наливочки. Поедете -- озябнете...

Вот тут он и взошел, весь косматый от снега, в бараньем треухе и тулупе, глянул, молвил: "Здравствуйте, сударь", -- усердно положил тулуп на хоры, снял, отряхнул треух и, вытирая полой полушубка мокрое лицо и бороду, не спеша заговорил:

-- Ну и погодка! Добился кое-как до Больших Дворов, -- нет, думаю, пропадешь, не доедешь, -- въехал на заезжий двор, поставил кобылу под навес в затишье, задал корму, а сам в избу, за щи, -- попал как раз в обед, -- да так и просидел почесть до вечера. А потом думаю -- э, была не была, поеду-ка я домой, авось Бог донесет, -- не до города, не до дел в этакую страсть! Вот и доехал, слава Богу...

Мы молчим, сидим в оцепенении, в ужаснейшем замешательстве, понимаем, что он сразу понял все, она не подымает ресниц, я изредка на него взглядываю... Признаюсь, живописен он был! Велик, плечист, туго подпоясан зеленой подпояской по короткому полушубку с цветными татарскими разводами, крепко обут в казанские валенки, кирпичное лицо горит с ветру, борода блестит тающим снегом, глаза -- грозным умом... Подойдя к светцу, запалил новую лучину, потом сел за стол, взял штоф толстыми пальцами, налил, выпил до дна и говорит в сторону:

-- Уж и не знаю, сударь, как вы теперь доедете. А ехать вам давно пора, лошадь вашу всю снегом занесло, вся согнулась стоит... Уж не гневайтесь, что не выйду провожать -- больно намаялся за день, да и жену весь день не видал, а есть у меня о чем с ней побеседовать...

Я, без слова в ответ, поднялся, оделся и вышел...

А наутро, чем свет, верховой из Петровского: ночью Лавр удавил жену своей зеленой подпояской на железном крюку в дверной притолке, а утром пошел в Петровское, заявил мужикам:

-- У меня, соседи, горе. Жена удавилась -- видно, с расстройства ума. Проснулся на рассвете, а она висит уж вся синяя с лица, голова на грудь свалилась. Нарядилась зачем-то, нарумянилась -- и висит, малость не достает до полу... Присвидетельствуйте, православные.

Те посмотрели на него и говорят:

-- Ишь ты, что с собою наделала! А что ж это у тебя, староста, вся борода клоками вырвана, все лицо сверху донизу когтями изрезано, глаз кровью течет? Вяжи его, ребята!

Был он бит плетьми и отправлен в Сибирь, в рудники.

 

1943

 
 
Rambler's Top100  
Полезные ссылки
Сайт создан при содействии Web-студии
частной школы пансиона "Дубравушка"